Неточные совпадения
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася
во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский;
свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению, человек хороший, а что крестьян он ему продал на выбор и народ
во всех отношениях живой; но что он не ручается за
то, что случится вперед, что если они попримрут
во время трудностей переселения в дороге,
то не его вина, и в
том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть на
свете немало, и бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
— Хорошо; положим, он вас оскорбил, зато вы и поквитались с ним: он вам, и вы ему. Но расставаться навсегда из пустяка, — помилуйте, на что же это похоже? Как же оставлять дело, которое только что началось? Если уже избрана цель, так тут уже нужно идти напролом. Что глядеть на
то, что человек плюется! Человек всегда плюется; да вы не отыщете теперь
во всем
свете такого, который бы не плевался.
Цитует немедленно
тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о
том, что начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это вот как было, так вот какой народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом
во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по
свету, набирая себе последователей и поклонников.
Глупец я или злодей, не знаю; но
то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она:
во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
«Видно, не дано этого блага
во всей его полноте, — думал он, — или
те сердца, которые озарены
светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им
во имя своего счастья, что
те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от
того, что двенадцать лет
во мне был заперт
свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.
На ее взгляд,
во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего
того, что делает жизнь так приятною в хорошем
свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Сию строфу обвинили для двух причин; за стих «
во свет рабства
тьму претвори».
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом
Во свет рабства
тьму претвори,
Да Брут и Телль еще проснутся,
Седяй
во власти, да смятутся
От гласа твоего цари.
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять
то блестящее место в
свете, на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя в его блестящей и несколько тщеславной жизни, как и
во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он ни разу не изменил ни своему всегда спокойному характеру, ни возвышенному образу мыслей, ни основным правилам религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько на основании своего блестящего положения, сколько на основании своей последовательности и твердости.
И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь,
светом, осветила ей всё
то, что прежде было
во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла.
По тону Бетси Вронский мог бы понять, чего ему надо ждать от
света; но он сделал еще попытку в своем семействе. На мать свою он не надеялся. Он знал, что мать, так восхищавшаяся Анной
во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за
то, что она была причиной расстройства карьеры сына. Но он возлагал большие надежды на Варю, жену брата. Ему казалось, что она не бросит камня и с простотой и решительностью поедет к Анне и примет ее.
Она приехала с намерением пробыть два дня, если поживется. Но вечером же,
во время игры, она решила, что уедет завтра.
Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня проведенного без них, представлялись ей уже в другом
свете и тянули ее к себе.
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после
того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал
во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от
света, связей, честолюбия для любимой женщины.
Она была очень набожна и чувствительна, верила
во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец
света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи,
то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
— Однако, — прибавил он, подумав немного, — я, кажется, обещал вам рассказать, каким образом я женился. Слушайте же. Во-первых, доложу вам, что жены моей уже более на
свете не имеется, во-вторых… а во-вторых, я вижу, что мне придется рассказать вам мою молодость, а
то вы ничего не поймете… Ведь вам не хочется спать?
Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово
во что бы
то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При
свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены… Девочка улеглась на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
Во тьме кабинета матери вертикально и туго натянулась светлая полоса огня,
свет из спальни.
Через полчаса он сидел
во тьме своей комнаты, глядя в зеркало, в полосу
света,
свет падал на стекло, проходя в щель неприкрытой двери, и показывал половину человека в ночном белье, он тоже сидел на диване, согнувшись, держал за шнурок ботинок и раскачивал его, точно решал — куда швырнуть?
Желтые, жирные потоки
света из окон храма вторгались
во тьму над толпой, раздирали
тьму, и по краям разрывов она светилась синевато, как лед.
— Сестры и братья, — четвертый раз мы собрались порадеть о духе святе, да снизойдет и воплотится пречистый
свет!
Во тьме и мерзости живем и жаждем сошествия силы всех сил!
И вдруг с черного неба опрокинули огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась,
во тьму влился
свет, и стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно — трижды сказал...
Больше полугода, как я в разлуке с
тою, которая мне дороже всего на
свете, и, что еще горестнее, ничего не слыхал я о ней
во все это время.
Мы мчались из улицы в улицу, так что предметы рябили в глазах:
то выскочим на какую-нибудь открытую площадку — и все обольется лучами
света: церковь, мостовая, сад перед церковью, с яркою и нежною зеленью на деревьях, и мы сами,
то погрузимся опять
во тьму кромешную длинного переулка.
Оксане не минуло еще и семнадцати лет, как
во всем почти
свете, и по
ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про нее.
Таково уже будет веяние времени, и удивятся
тому, что так долго сидели
во тьме, а
света не видели.
Когда еще до
свету положили уготованное к погребению тело старца
во гроб и вынесли его в первую, бывшую приемную комнату,
то возник было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате окна?
Мучили его тоже разные странные и почти неожиданные совсем желания, например: уж после полночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз, отпереть дверь, пройти
во флигель и избить Смердякова, но спросили бы вы за что, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности, кроме
той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкий обидчик, какого только можно приискать на
свете.
Оно пусть ложесна, но я бы дозволил убить себя еще
во чреве с
тем, чтобы лишь на
свет не происходить вовсе-с.
— Или восстанет в
свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем за
то, что послужил
тому,
во что не верит», — горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана.
Как бы мы ни мыслили о человеке, мы поставлены перед
тем, что человек и познает
свет Истины, и ввергается
во тьму ошибок и заблуждений.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в
свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и
во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о
том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
По обыкновению, шел и веселый разговор со множеством воспоминаний, шел и серьезный разговор обо всем на
свете: от тогдашних исторических дел (междоусобная война в Канзасе, предвестница нынешней великой войны Севера с Югом, предвестница еще более великих событий не в одной Америке, занимала этот маленький кружок: теперь о политике толкуют все, тогда интересовались ею очень немногие; в числе немногих — Лопухов, Кирсанов, их приятели) до тогдашнего спора о химических основаниях земледелия по теории Либиха, и о законах исторического прогресса, без которых не обходился тогда ни один разговор в подобных кружках, и о великой важности различения реальных желаний, которые ищут и находят себе удовлетворение, от фантастических, которым не находится, да которым и не нужно найти себе удовлетворение, как фальшивой жажде
во время горячки, которым, как ей, одно удовлетворение: излечение организма, болезненным состоянием которого они порождаются через искажение реальных желаний, и о важности этого коренного различения, выставленной тогда антропологическою философиею, и обо всем,
тому подобном и не подобном, но родственном.
Не знаю, возможно ли сие природам высшим и духовным, которые, будучи ближе к Богу и озаряясь всецелым
светом, может быть, видят Его, если не вполне,
то совершеннее и определеннее нас и притом, по мере своего чина, одни других больше и меньше»» [Творения иже
во святых отца нашего Григория Богослова, Архиепископа Константинопольского, изд. 3‑е, часть III. M., 1889, стр, 14–15.].
Бог абсолютно возвышается над человеком, «
во свете живет неприступном, которого никто не видел из людей и видеть не может» [Неточная цитата из Первого послания к Тимофею св. апостола Павла (6:16).], и в
то же время бесконечно уничижается, снисходит к миру, являет себя миру, вселяется в человека («приидем и обитель у него сотворим» [Ин. 14:23.]).
При
свете христианской веры могут получать справедливую оценку
те истины, которые наличествуют в догматических учениях нехристианских религий, и
те черты подлинного благочестия, которые присущи их культу. Но и для такого признания совсем не нужно стремиться
во что бы
то ни стало устроить какой-то религиозный волапюк или установить междурелигиозное эсперанто.
Ему хочется, чтобы
тот свет Фаворский, рассеянные лучи которого он уловляет в фокусе своего творчества, просиял
во всем мире и явил свою космоургическую силу в спасении мира от «мира сего» с его безобразием и злом.
Мне все казалось, что где-то там, в этом большом и неведомом
свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось, что я что-то должен сделать и могу что-то сделать, но я только не знал, что именно; а между
тем навстречу этому неведомому и таинственному
во мне из глубины моего сердца что-то подымалось, дразня и вызывая.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она
во мне оценила возникающие всходы другой России, не
той, на которую весь
свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за
то!
Когда в исторической перспективе начинают говорить и писать об умерших дурно и даже считают долгом так говорить
во имя правды,
то потому, что умерший тут возвращается к земной истории, в которой добро перемешано со злом,
свет с
тьмой.
Мало
того, она даже юридически чрезвычайно много понимала и имела положительное знание, если не
света,
то о
том по крайней мере, как некоторые дела текут на
свете; во-вторых, это был совершенно не
тот характер, как прежде,
то есть не что-то робкое, пансионски неопределенное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости и наивности, иногда грустное и задумчивое, удивленное, недоверчивое, плачущее и беспокойное.
— Увидите; скорее усаживайтесь; во-первых, уж потому, что собрался весь этот ваш… народ. Я так и рассчитывал, что народ будет; в первый раз в жизни мне расчет удается! А жаль, что не знал о вашем рождении, а
то бы приехал с подарком… Ха-ха! Да, может, я и с подарком приехал! Много ли до
света?
Темной ночки Елисей
Дождался в тоске своей.
Только месяц показался,
Он за ним с мольбой погнался.
«Месяц, месяц, мой дружок,
Позолоченный рожок!
Ты встаешь
во тьме глубокой,
Круглолицый, светлоокий,
И, обычай твой любя,
Звезды смотрят на тебя.
Аль откажешь мне в ответе?
Не видал ли где на
светеТы царевны молодой?
Я жених ей». — «Братец мой...
— На светика на моего, на Самойла Иваныча сел! — говорила недавно схоронившая мужа старушка. — Хорошо, надо быть, другу моему советному на
том свете у Христа, у батюшки! Веселится, знать, мой Самойло Иваныч
во светлом раю! Недаром сел на могилку его блаженненький.
То мрак, а это
свет лучезарный,
то земля, полная горя и плача, а это светлое небо, полное невообразимых радостей,
то блужданье
во тьме кромешной, это — паренье души в небеса.
— Ни в токарню, ни в красильню ни за что на
свете не пойду — очень уж обидно будет перед батраками, — сказал Василий Борисыч. — Да к
тому же за эти дела я и взяться не сумею. Нет, уж лучше петлю на шею, один, по крайней мере, конец. А уж если такая милость, дядюшка, будет мне от тебя, так похлопочи, чтобы меня при тебе он послал. У тебя на чужой стороне буду рад-радехонек даже на побегушках быть, опять же по письменной части
во всякое время могу услужить. Мне бы только от Парашки куда-нибудь подальше.
— А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей шее сидеть, другого места
во всем
свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать не смей ходить. Не
то вспорю. Вот перед истинным Богом говорю тебе, что вспорю беспременно. Помни это, из головы не выкидывай.
Еще бабушка на мельнице с самых пеленок внушала им, что нет на
свете ничего хуже притворства и что всяка ложь, как бы ничтожна она ни была, есть чадо диавола и кто смолоду лжет,
тот во все грехи потом вступит и впадет на
том свете в вечную пагубу.
А так как и без
того в основе установившихся порядков лежало безусловное повиновение,
во имя которого только и разрешалось дышать,
то всем становилось как будто легче при напоминании, что удручающие вериги рабства не были действием фаталистического озорства, но представляли собой временное испытание, в конце которого обещалось воссияние в присносущем небесном
свете.